Глава 14.

Флоренция - О Мюнхене в Монте-Карло - Бонвит-Теллер - Новая европейская война - Битва между м-ль Шанель и господином Кальве - Возвращение во Францию-Лиссабон - Открытие машины для фотографирования мыслей - Космогония - Вечная победа акантового листа - Возрождение

Поль Элюар сформулировал геральдический девиз: "Жить ошибками и духами". После ошибок с Гретой Гарбо и соплей я познал запах "ясновидения". Чем больше я ошибался в сиюминутных повседневных делах, тем больше видел будущее.

Мы сняли виллу неподалеку от Флоренции. Окруженный кипарисами, я обрел относительное спокойствие. Лучшая моя подруга, мадемуазель Шанель, странствовала в это время по Сицилии. Как-то вечером мне внезапно показалось, что она заболела тифом и я тут же ей написал: "Я ужасно боюсь, что вы больны тифом". На следующий день я получил телеграмму от Миссии Серт с известием, что Шанель тяжело заболела в Венеции. Я помчался повидаться с ней. Она страдала паратифом с очень высокой температурой. Всех нас ужасало воспоминание о смерти Дягилева.

На ночном столике стояла большая раковина с острова Капри. Я, без видимой причины, всегда связывал Капри с лихорадкой и твердил:

- Каприйский пейзаж всегда с конской лихорадкой. Надо вылечить Капри от пещер.

Я велел вынести раковину из комнаты больной. Позже измерили температуру - она внезапно стала нормальной. С тех пор меня всегда преследовал вопрос: была ли раковина с Капри на ночном столике Дягилева в день его смерти?

Я верю в магию и уверен, что любой новый опыт в космогонии или метафизике должен опираться на магию, что надо вернуться к состоянию, управлявшему такими умами, как Парацельс или Раймунд Луллий(Раймунд Луллий (1235-1315), философ, теолог, миссионер, классик каталонской литературы (прим. пер.).). Паранойально-критическое толкование изображений, навязанных моему восприятию бурными событиями моей жизни, столь частых феноменов "объективной случайности", которые сопровождают мои самые незначительные действия, так вот, толкование всего этого - не что иное, как попытка придать знакам, пророчествам и предзнаменованиям "объективную связь". Если мне иногда удается предсказать некоторые ближайшие события, Гала зато подлинный медиум в научном смысле слова. Она никогда не ошибается и гадает на картах удивительно точно. Так, она предсказала срок жизни моего отца, самоубийство Рене Кревеля и день объявления войны Германией. Гала верит в деревяшку, которую я нашел среди скал бухты Креус в одну из наших первых прогулок. С тех пор мы никогда не расставались с этим далинийским талисманом. Однажды я потерял его в лондонском КовентГардене, но нашел на следующий день. В другой раз он был отправлен в химчистку вместе с бельем в отеле "СентМориц" в Нью-Йорке. Понадобилось переворошить гору грязного белья, чтобы отыскать его. Эта деревяшка превратилась для меня в маниакальный невроз. Когда мне вздумается потрогать ее, я не могу удержаться. Даже сейчас я вынужден встать из-за стола, чтобы дотронуться до нее... Вот она, здесь! И мое беспокойство вмиг проходит.

До появления этого кусочка дерева я был напичкан невероятными маниями. Церемония отхода ко сну непременно сопровождалась сумасшествием. Ящики должны были быть закрыты, дверь полуотворена, вещи симметрично разложены на кресле. Малейшее воображаемое нарушение заставляло меня вскакивать и наводить порядок. Мой талисман избавил меня от этих странностей, только бы я мог потрогать его, когда пожелаю... Вот и сейчас я встаю, чтобы прикоснуться к нему. Вот он! И я спокоен.

Сентябрьское равноденствие принесло нам Мюнхенское соглашение. Хотя карты Гала уверяли нас, что это еще не война, мы потихоньку уехали из Италии и отправились к Коко Шанель - в Позу, в Рокенбрюне, неподалеку от Монте-Карло. Я пробыл у нее там четыре месяца вместе с великим поэтом Пьером Реверди. Реверди - единственный полный поэт из всех кубистов. Он "массивный", антиинтеллектуальный и вообще полная противоположность мне во всем. Удивительно, как мы с с ним спорили и только укреплялись в собственном мнении. Это у нас называлось "обработать вопрос" - и мы радостно дрались, как два петуха. Именно в это время я составил план моей "Тайной жизни", подготовил выставку в Нью-Йорке и написал "Загадку Гитлера" - картину, которую мне трудно растолковать, поскольку ее значение еще ускользает от меня. Я, несомненно, перенес на полотно сны, которые одолевали меня после Мюнхена. Смысл картины показался мне пророческим. Она точно предрекала период средневековья, который предстояло пережить Европе. Зонт Чемберлена появлялся на полотне в мрачном виде летучей мыши...

Приехав в Нью-Йорк, я был немало удивлен видом витрин на Пятой авеню. Все подражали Дали. БонвитТеллер снова попросил оформить две его витрины. Я согласился, мне ведь и самому хотелось публично продемонстрировать, что такое подлинный Дали в отличие от ложного. И все же я поставил условие: пусть мне позволят сделать все, что придет мне в голову. Дирекция согласилась, и меня познакомили с руководителем оформителей витрин, мистером Лиром, который отнесся ко мне крайне деликатно. Я ненавидел современные манекены, уродливые, грубые, малосъедобные создания, со смешными вздернутыми носами. Мне нужны были вышедшие из моды искусственные тела. На чердаке одного из старых магазинов мы нашли восковые манекены времен 1900 года. Длинные мертвые волосы придавали им устрашающий вид. Пыль и паутина окутывали их много лет.

- Ни в коем случае,-сказал я мистеру Лиру,-не трогайте эту пыль. Это самое прелестное. Этими манекенами я угощу публику Пятой авеню, как угощают бутылкой арманьяка, бережно извлеченной из погреба.

С тысячей предосторожностей манекены спустили вниз. Я решил, по контрасту, обить витрину атласом и уставить зеркалами. Тема двух витрин была простой: день и ночь. День: один из манекенов вступает в мохнатую ванну - каракулевый футляр, до краев наполненный водой. Прекрасные восковые руки держали зеркало, символизируя миф о Нарциссе. Настоящие нарциссы росли прямо на ковре и мебели. Ночь: я поставил кровать, балдахин который венчался головой черного буйвола, держащего в пасти окровавленного голубя. Ножки кровати были сделаны из копыт буйвола и задрапированы неровно обожженным черным атласом. В отверстия можно было разглядеть искусственно горящие угли, которые, кроме всего прочего, образовывали подушку, на которой покоилась голова манекена. Рядом с кроватью находился призрак сна-мечты, увешанный сверкающими драгоценностями, о которых мечтала восковая спящая красавица.

Этот манифест, на заполненной людьми улице, должен был обязательно привлечь внимание прохожих и показать им, что такое подлинно далинийское явление.

Выйдя из "Метрополитен-Опера", куда мы ходили на "Лоэнгрина", мы с Гала отправились к Бонвит-Теллеру, где доделывали мои витрины. На месте я придумал еще кое-что и мы оставались там до шести утра, развешивая на манекены драгоценности, укрепляя цветы и обивая все тканью.

На следующий день мы были на званом обеде и лишь к пяти часам смогли отправиться на Пятую авеню, чтобы судить об эффекте витрин. Как же я разозлился и удивился, увидев, что все изменили, даже не удосужившись предупредить меня. Мои пыльные манекены были подменены обычными. Не было кровати и спящей красавицы! Остались лишь стены, обитые атласом, то есть то, что я сделал шутки ради. Увидев, как я побледнел, Гала поняла, что я в ярости, и умоляла меня успокоиться.

- Иди поговори с ними, - сказала она, - но пожалуйста, не теряй головы. Пусть они уберут весь этот мусор и больше ни слова об этом.

И она оставила меня, понимая, что любой совет в этой ситуации излишен и только раздражает. Я пошел к БонвитТеллеру, где меня сперва заставили прождать четверть часа в коридоре. Наконец меня принял какой-то человек, он выразил счастье встретиться с таким знаменитым художником, как я. Я крайне вежливо ответил ему через переводчика, что мое творение переделали, не предупредив меня. Затем я выразил желание, чтобы сняли мою подпись под витринами или же восстановили декорации в том виде, как представил я. Припудривание моих идей подрывает мою репутацию. Директор ответил, что имеет право сохранить некоторые из моих идей, которые ему понравились и что в любом случае невозможно среди бела дня спустить шторы витрин. Я настаивал на своем. Все изменения можно было проделать за десять минут. Грубость собеседника заставила меня высказать ультиматум: я требовал немедленно снять мое имя, иначе я вынужден буду действовать. Директор пытался объяснить мне, что они изменили витрины, потому что останавливалось слишком много прохожих и прервалось движение. Теперь все в порядке, и он не пойдет на попятную. Больше я не настаивал, попрощался и спокойно спустился к витрине, где оставалась ванна, полная воды. Я вошел в витрину и одно мгновение неподвижно рассматривал через стекло людей, шедших по тротуару. Мое появление, видно, показалось необычным, потому что вмиг собралась толпа людей. Только этого я и ждал. Схватив ванну двумя руками, я приподнял ее и хотел опрокинуть. Она оказалась тяжелее, чем я думал, и мне хотелось бы одолжить силушки у Самсона. Ванна, наконец тронулась с места и медленно двинулась к стеклу. Вот я толкнул ее - и стекло разбилось вдребезги, вода разлилась по тротуару, а толпа с криком отпрянула. Холодно взвесив ситуацию, я предпочел выйти через разбитое стекло, нежели в дверь магазина. И спрыгнул на тротуар. Через секунду после этого сверху отломился огромный кусок толстого стекла и со звоном рухнул. Еще немного - и мне отсекло бы голову. Сохраняя спокойствие, я застегнул пальто, боясь простудиться. Я прошел десяток метров - и тут чрузвычайно предупредительный детектив положил мне руку на плечо, извинившись, что задерживает меня.

Гала с друзьями прибежала в участок, куда меня отвели. Мой адвокат предложил два выхода: меня могут выпустить под залог и процесс состоится позже или я соглашусь остаться здесь на один-два часа с тем, чтобы сразу же судиться. Я предпочел второй вариант, хотя теснота тюрьмы показалась мне ужасной. Большинство задержанных были пьяницами и бродягами, их все время рвало. Я попытался отъединиться в уголке, чтобы быть подальше от грязи и паразитов. Мое отчаяние так бросалось в глаза, что вскоре ко мне подошел какой-то малый, несколько женоподобный и увешанный кольцами и браслетами.

- Вы испанец, - сказал он мне. - Это сразу видно. Я из Пуэрто-Рико. Как вы сюда попали?

- Я разбил витрину.

- А, ерунда, всего лишь отделаетесь штрафом. Это была витрина какого-нибудь бистро? И где?

- Да нет, не бистро - универмаг на Пятой авеню.

- О, на Пятой авеню ! - одобрительно сказал добряк. - Ну, потом расскажете мне все. Держитесь около меня. Пока вы со мной, никто вас не тронет.

И в самом деле, среди драчунов и пьянчужек этот малый, похоже, неожиданно пользовался уважением. Судья, выносивший мне приговор, несмотря на свой сугубо строгий вид, не мог скрыть усмешки. Он вынес решение, что мои действия надо расценивать как хулиганство и я должен уплатить штраф за разбитое стекло. Этим он подтвердил право любого художника защищать свое творение до конца. На другой день за меня вступились пресса, проявив симпатию и трогательное понимание. Я получал сотни писем от американских художников, которые утверждали, что мой жест со всей очевидностью иллюстрирует необходимость защиты американского искусства. Сам того не ведая, я затронул страну за живое.

Анонимное общество предложило мне контракт на оформление другой витрины - для павильона международной ярмарки, во всем полагаясь на мой вкус.Мне обещали "полную свободу художественного самовыражения".Павильон должен был называться "Сон Венеры".Этот сон был кошмарным,ибо вскоре я обнаружил,что у анонимного общества есть собственные идеи.Оно желает увидеть сон Венеры в соответствии со своими вкусами .Мое имя хотели использовать лишь для рекламы. Между нами завязалась гомерическая борьба. Они навязали мне материалы,которые я с наслаждением истреблял,вырезая резиновые хвосты сиренам,измазывая парики смолой, выворачивая зонты наизнанку и все подряд кромсая ножницами. Наконец анонимное общество запросило пощады и предоставило мне полную свободу действий. К несчастью, саботаж продолжался в мастерских - они почти никогда не выполняли того, что я хотел. Измученный, я написал манифест: "Декларация Независимости Воображения и Прав Человека на Безумие"(Нью-Йорк, 1939 год.). В нем я снял с себя всякую ответственность за павильон международной ярмарки.

Перед отъездом в Европу я был сыт по горло сном Венеры и даже не взглянул на окончательный вариант. На "Шамплэне" я наконец обрел спокойствие и подытожил некоторые мысли и последние опыты. Несмотря на мои злоключения, Америка казалась мне землей потрясающей свободы, где можно дискутировать и вести диалог с ножницами в руках.Там была плоть, была жизнь.Европа, куда я вернулся, была, увы, истощена изысканной мастурбацией.Америка таила в себе несколько отдельных светлых умов, которые дали нам, европейцем, уроки трансцедентальной дидактики.

Выбор музеев и частных коллекций, столь далекий от скептической европейской эклектики, обещал уже глубокий синтез. Джеймс Тролл Соби, с которым я подружился со своего первого путешествия, был первый, кто собирал эстетические ценности, начиная с Пикассо. Он энергично отвергал абстрактное и безобразное искусство, коллекционируя ультра-образные паранойальные сюрреалистические и нео-романистические картины. Их нужно было еще "классифицировать". Ось Бернар-Дали была, в духовном смысле, более "реальна", чем внешнее сюрреалистическое сходство, условно связующее некоторых сторонников сектанства. И романтико-классические картины Евгении Белорман были в тысячу раз более загадочными, чем у "официальных сюрреалистов". Соби и Джулиан Леви работали в своей галерее ради единой цели: иерархия и синтез. Соби был также первым, кто отказался от автоматизма в пользу моего паранойального-критического метода. Сторонники автоматизма упорно отстаивали свое топтание на месте и начетничество. Печально, но вернувшись в Париж,я обнаружил, что группа погрязла в том же. Я стремился к иерархии - а мне ответили сюрреалистической выставкой, где картины были классифицированы в алфавитном порядке.

Стоило ли трудиться все ставить с ног на голову, чтобы вернуться к тому же порядку? Я так и не выучил алфавит и когда ищу слово в словаре, открываю его наугад, но всегда нахожу то, что мне нужно. Алфавитный порядок - не моя специальность, я всегда его игнорировал. Следовательно, мне предстояло игнорировать алфавитный порядок сюрреализма, ибо, волей-неволей, сюрреализм отныне принадлежал мне одному.

Как случалось всегда, "Безумный Тристан", мое лучшее театральное произведение, не могло быть сыграно так, как я его задумал. Мне пришлось переделать его в "Venusberg", затем "Venusberg" превратить в "Вакханалию", и это был окончательный вариант. Я придумал этот балет для Русского балета Монте-Карло. Мы прекрасно нашли общий язык с Леонидом Массиным, который был на все сто далинийцем. Князь Шервашидзе, наряду с виконтом Ноайе самый истинный представитель европейской аристократии, точно воплотил мои декорации, а это такая редкость в наше халтурное время. Шанель нарисовала самые роскошные и удивительные костюмы, щедро украсив их горностаем и украшениями. К несчастью, международные события принудили труппу эмигрировать в Соединенные Штаты раньше, чем мы с Шанель завершили работу. "Вакханалию" давали в "Метрополитен-Опера" в импровизированных костюмах, и все же, несмотря на это, был огромный успех.

Гала решила, что мы отправимся в Пиренеи, рядом с границей, в "Гранд-отель" Фонт-Роме. Гигантскими шагами приближалась война. Мой отдых заключался в том, что я писал по двенадцать часов в день. Когда мы приехали в Фонт-Роме, нам сообщили, что самый большой номер отеля недавно занял генерал Гамелен, приехавший с проверкой. Я терпеливо дожидался его отъезда, чтобы вселиться в эти апартаменты и превратить их в мастерскую. В первый же вечер после его отъезда мы легли в кровать генералиссимуса. Гала погадала мне на картах и предсказала день объявления войны. Началась мобилизация, и отель закрылся. Мы снова поехали в Париж. Там я по карте определил место своей зимней кампании, чтобы оно сочетало в себе отдаленность от возможного нашествия и мою страсть к хорошей еде. Мой палец наконец остановился на одной из ностальгических точек французской кухни: Бордо. Немцы придут сюда в самую последнюю очередь, в том случае, если они окажутся победителями, а это казалось мне маловероятным. Тем более - Бордо означает отличные вина, рагу из кролика, утку с апельсинами и аркашонские устрицы! Вот оно, местечко неподалеку от Бордо. Мы пробыли там всего три дня, как была объявлена война. Я устроил мастерскую на вилле в колониальном стиле, обращенной к реке Аркашон. Мы арендовали ее у господина Кальве, самого большого говоруна в мире. В этом я убедился, когда к нам приехала ненадолго погостить Коко Шанель. До этого самой большой говоруньей я считал ее. Однажды вечером, за блюдом жареных сардин и стаканом медока, я сравнивал, кто из них годится в чемпионы. И не был уверен в исходе борьбы на протяжении долгих трех часов. Лишь в конце четвертого часа победил господин Кальве. Своей победой он был обязан отличной дыхательной технике. Он так хорошо отрегулировал дыхание, что ему не нужно было прерываться. А Коко страстно бросалась в беседу и время от времени останавливалась, чтобы отдышаться. В этот момент господин Кальве без передышки снова подхватывал нить беседы и мчался дальше. Он ловко выбрал тему, в которой Шанель хромала: завел речь о термитах. Вскоре она призналась, что у нее иссякает запас сведений об этих насекомых, и г-н Кальве пустился в долгое повествование о своих африканских впечатлениях.

В это время немецкие войска наступали и совершили прорывы на фронтах. Коко Шанель слегка опущенной головой напоминала белого аиста, подхваченного волной Истории, которой вскоре предстоит все затопить. В ней было лучшее из французской "расы". Она дивно говорила о Франции, о безумно любимой родине. Она никогда, даже в самых ужасных бедствиях, не покинет страну. Коко Шанель воплощала тот же послевоенный опыт, что и у меня, и мы почти полностью сходились во взглядах. Две недели, проведенные ею у нас в Аркашоне, заставили нас пересмотреть свои взгляды и более четко сформулировать их. Этого требовала надвигающаяся война. Но своеобразие Шанель была иным, нежели у меня. Я всегда бесстыдно обнажаю мысль, а она, напротив, не прячет и не обнажает, а одевает ее. Ее "от кутюр", высокая мода, всегда основана на природе и целомудренно оригинальна. Тело и душа у нее одеты лучше всех на свете.

После Коко у нас гостил Марсель Дюшан, измученный бомбардировками Парижа, коих никогда раньше не было. Дюшан еще более ярый враг Истории, нежели я. У нас он продолжал жить своей удивительной герметичной жизнью. Его бездействие подстегивало мою работу. Еще никогда я не работал с таким горячим чувством интеллектуальной ответственности, как во время войны. Я целиком отдался суровой борьбе техники и материала. Это превращалось в алхимию - непримиримая борьба за тончайшее смешение красок, масла и лака, чтобы в совершенстве передать все, что я ощущал. Сколько раз я проводил бессонные ночи только оттого, что налил на две капли больше масла, чем нужно! Одна Гала была свидетелем моей ярости, моих разочарований, мимолетных и кратковременных экстазов и приступов горечи. Лишь она знает, до какой степени в то время живопись стала для меня диким мотивом жить и еще сильнее любить Гала, ибо она была реальностью, и портрет, который я напишу с нее, станет моим Творением. Но чтобы подступиться к этому портрету моей Галарины,как я ее называл, мне надо было сперва отдаться работе, определиться во всех ценностях и создать собственную космогонию! Она коллекционировала бордосские вина, в компании с Леонардом Фини водила меня ужинать в "Шато Тромпетт" или в "Шапо фэн". Она клала ломтик душистого белого гриба с чесноком на кончик моего языка и приказывала:

- Ешь!

- Вкусно!-восклицал я.

По сравнению с борьбой, которая происходила во мне, европейская война казалась мне детской дракой уличных мальчишек. Эта драка казалась веселой забавой. И тем не менее однажды банда веселых и молчаливых детей обрушилась на страну на танках, наивно замаскированных ветками. Я сказал себе: это становится слишком исторично для меня. Мы уложили багаж и уехали. День, проведенный в Бордо, совпал с первой бомбардировкой. Это было зловеще. За два дня до того, как немцы заняли Эндэй, мы оказались в Испании. Гала умчалась в Лиссабон, где мы должны были встретиться, как только оформят мои документы. Там она попробует одолеть бюрократические трудности, препятствующие нашему отъезду. А я из Ируна отправился в Фигерас и пересек северную границу Испании. Я увидел свою родину в руинах, в благородной нищете, но воскресшую с верой в судьбу. Солнечный миф смерти Хосе Антонио был высечен алмазами во всех опечаленных сердцах.

Я постучался в дверь.

- Кто там?

- Это я.

- Кто это?

- Я, Сальвадор Дали, ваш сын.

Было два часа утра, и я стучал в дверь своего родного дома. Я обнял сестру, отца, теток. Они накормили меня супом из хамсы с томатом и оливковым маслом. Мне показалось, будто ничего не изменилось со времен революции. О постоянство, сила и неразрушимость реального предмета! Я провел там ночь и мне казалось, что я переживаю сон наяву. Перед сном я долго ходил по своей комнате, находя все, что оставил в ней: старые пуговицы, стершиеся сантимы, булавки кормилицы, кроликов из слоновой кости, ржавые ключи. Паук по-прежнему ткал свою паутину за круглой рамкой. Да, это так - мою сестру пытали в Комитете военных расследований, пока она не сошла с ума, но сейчас она выздоравливала. Да, это так - бомба задела балкон дома, но сейчас им просто не пользовались. Да, это так - посреди столовой паркет почернел от костра, разожженного анархистами, варившими еду. Но там стоял большой стол, и под ним ничего не было видно. Все напоминало фильм о катастрофе, который после просмотра перекрутили назад и все стало на свои места. Исчезнувшее фортепиано возвращалось - медленно, но возвращалось. Что за толк от всех революций? Я вспомнил своего друга, ярого антифашиста, активиста испанской войны, осевшего в Париже после 1 апреля 1939 года, так вот он говорил мне:

- Нашей стране всего лишь нужно свергнуть Франке и вернуться к конституционной монархии. Только король!

Я знал художников-иконоборцев, которые возвращались к рисунку и стыдливо, тайком принимались писать самые академические вещи! Дали среди них не было. Дали ни к чему не возвращался. Даже после войны, которую он проклинал, он намеревался "возвысить" ее и включить в традицию, ибо отказ от традиции - это уже традиция!

На другой день в Кадакесе я обнял "дивно сложенную" Лидию. Она выжила, все так же дивно сложенная. Рамон де Ермоса умер в приюте, но он был плохого сложения. Лидия сказала мне:

- Всю революцию меня любили. В те мгновения, когда гибнут люди, все видно ясней. Видно, где находится дух.

- Но как же вам пришлось без сыновей, без мужской помощи?

- Никогда мне не было так славно, - сказала она, смеясь моей наивности. - У меня было все, что нужно, а лучше всего я сберегла свой разум. Понимаете?

- В чем же заключается ваш разум? Он съедобен?

- Ну конечно, съедобен. Слезали с грузовика ополченцы и располагались лагерем на пляже. Они что-то обсуждали и все время переругивались меж собой. Я ничего не говорила, находила подходящее местечко и медленно разжигала костер, как умею только я. Приближался час еды и я слышала, как ополченцы окликают друг друга: "Кто эта женщина?" - "Не знаю". - "Она уже давно разводит костер". Потом они снова что-то обсуждали. Стоило ли истреблять все селение, сжигать священика и церковь, брать власть на этой неделе? А я подкладывала в костер сухую виноградную лозу, она потрескивала на огне. Рано или поздно ополченцы подходили к костру, и кто-то говорил: "Пора подумать об обеде". Я не отвечала и продолжала разводить огонь. "Пойдем поищем еды!" Один раздобудет отбивную, другой - барашка, третий - голубя. Насытившись, они заботятся обо мне и становятся кроткими, как ягнята, как будто бандитам охота загладить все зло, что они уже успели натворить. Нет ничего лучше для "дивно сложенной" Лидии. Жизнь была как в земле, обетованной. Каждый раз они заходили в дома за чистой посудой. Грязные тарелки ополченцы разбивали или выбрасывали в воду. Так, конечно, не могло продолжаться вечно. В один день появились другие ополченцы, которые убили тех. Потом пришли сепаратисты, они тоже хотели есть. Каждый раз мне доставались то скатерти, то ложки, то обувь, то подушки. Никто не заботился о пропитании, но каждый вечер я разжигала костер и через некоторое время кто-нибудь подходил и говорил: "Пора подумать об ужине..." На следующий день другие солдаты выгоняли их, но всегда наступал час еды... Какая Одиоссея, господи Боже!(Неологизм и непроизвольный каламбур Лидии, которая связала ненависть (odio) с "Одиссеей"). Не передать словами!

Я встретился с добрыми рыбаками Порт-Льигата - они все как один сохранили кошмарные воспоминания о красном периоде.

- Нет, нет, - говорили они, - это должно было кончиться. Было самое страшное: воровство и бесконечные убийства. Теперь снова как всегда: когда идешь домой, ты у себя дома.

Я открыл дверь моего дома. Все исчезло: мебель, книги, посуда... Зато стены были покрыты непристойными или политическими надписями, спорившими друг с другом. Сверху донизу были слова в честь победы анархистов из F.A.I., коммунистов, сепаратистов, социалистических республиканцев, троцкистов. Последняя точка была поставлена смолой: "Tercio de Santiago! Arriba Espana!"("Tercios" были франкистские подразделения).

Неделю я провел в Мадриде. Один из первых встреченных мной друзей был скульптор Аладреу, самый молодой из нашей прежней группы времен Изящных искусств. У поэта Маркина я снова увидел одну из моих картин классического кадакесского периода. Из писателей я встретился с Эухенио Монтесом, с которым двенадцать лет назад у нас было глубокое интеллектуальное сходство. Я считаю Эухенио Монтеса самым точным и лиричным из современных философов. Я горячо обнял Эухенио д'0рса, Мастера, Петрония Барокко, средиземноморского создателя "La Ben Plantada", и привез ему несколько свежих новостей о кадакесской "дивно сложенной" Лидии. Пышными и густыми бровями д'0рс все больше походил на Платона. Я познакомился с Дионисио Руидехо, владеющего самым крепким и самым ярким стилем из молодых поэтов. Встретив антигонгориста Рафаэля Санчеса Мазаса с его католической дыхательной морфологией и маккиавелевским взглядом, я сразу же понял, что он знает тайны итальянского Возрождения, а еще лучше - секреты западного Ренессанса.

Все усвоили сюрреализм быстро и мудро. Они пришли к той же точке, что и я, к тем же родовым мукам космогонии, построенной на традиции и сцементированной нашей кровью.

Но для "родов" мне нужны были тишина и забота. Шум и суматоха европейской войны могли вызвать у меня преждевременные роды. Следовало уехать как можно быстрее, покинуть эту слепую и шумную заваруху Истории, где я рисковал умереть раньше родов и дать жизнь лишь выкидышу. Нет, я не из тех, кто делает детей абы как и абы где! Я почитаю церемониал. И вот я займусь будущим и приданым младенца. Я вернусь в Америку зарабатывать деньги для нас с Гала...

Я уехал в Лиссабон в разгар каникул и открыл для себя этот город: под неистовый стрекот кузнечиков он свистел и урчал, как огромная печка для поджаривания тысячи странствующих рыб всех национальностей и рас. На площади дель Россис, где Инквизиция сожгла столько жертв, другие позволяли принести себя в жертву красному железу виз и паспортов. Запах этого жареного мяса заставлял задыхаться. В Лиссабоне разыгрывался последний акт европейской драмы. Одинокая бескровная драма разыгрывалась в спальнях переполненных отелей и заканчивалась в туалетах, куда еще надо было занимать очередь, чтобы войти туда и вскрыть вены.

Мое пребывание в Португалии видится мне сейчас как сон. У меня все время было впечатление, что я встретил на улице друга. Оборачивались - это он.

- Смотри, как эта женщина похожа на Скипарелли!

- Это Скипарелли.

- А это, мне показалось, Рене Клер.

- Это был Рене Клер.

Хосе Мария Серт выходил из трамвая, в то же время по тротуару шел герцог Виндзорский и сталкивался с сидящим на скамье стариком, ужасно похожим на Падеревского, а это Падеревский и был. Банковский воротила прогуливался по улице с птицей в золотой клетке. Человек в каштановом костюме, стоящий в очереди перед конторой какой-то пароходной компании, внезапно обретал походку Сальвадора Дали...

Наконец на "Эксембионе" я прибыл в США. И сразу же направился к нашему дорогому другу Керри Кросби в "Мулен де Солей", в Хэмптон-Мэнор. Мы все хотели немного пожить этим французским солнцем, которое село невдалеке от Эрменонвиля. Я провел там пять месяцев: писал книгу, работал, писал, укрывшись в идиллической Вирджинии, напоминающей Турень, которую я не видел никогда в жизни. Гала читала мне Бальзака, и я встречал призрак Эдгара По несколько ночей: он ехал из Ричмонда в прекрасном автомобиле с откидным верхом, запачканном чернилами. В одну темную ночь он подарил мне черный телефон, как черные носы черных собак, он был обмотан черным шнуром, а внутри я нашел черную дохлую крысу и черный носок. Все это было мокрым от черной китайской туши. Шел снег. Я поставил телефон Эдгара По на снег и получилось потрясающее: черное и белое! Поразительная штука глаз! Мой глаз я считаю тончайшим фотоаппаратом для съемки кадров - не внешнего мира, но моих самых отчетливых мыслей и мыслей вообще. Я сделал вывод, что можно фотографировать мысли и подвел теоретическую основу моего изобретения, которое, как только я закончу разработку, представлю на суд науки Соединенных Штатов. Мой аппарат совершит чудо: можно будет объективно увидеть потенциальные изображения мыслей и воображения любого индивида. Остаток жизни я думаю посвятить совершенствованию моего аппарата совместно с учеными. Эта мысли пришла мне впервые 8 мая в Нью-Йорке, в номере отеля "Сент-Режис", между шестью и половиной седьмого утра. Проснувшись, я вчерне, в основных чертах набросал мое сенсационное изобретение, в которое и сам не осмеливался поверить. С тех пор, по зрелом размышлении, я пришел к выводу, что мой аппарат хоть и далек от осуществления, но тем не менее есть все возможности для его создания.

Книга завершается. Обычно писатели издают свои мемуары в конце жизни, подытоживая свой опыт. Наперекор всем мне казалось умнее сперва написать мемуары, а уж потом пережить их. Жить! Для этого надо перечеркнуть половину своей жизни, чтобы приступить ко второй половине во всеоружии опыта. Я убил свое прошлое, чтобы избавиться от него. Так змея избавляется от своей старой кожи - моя старая кожа, в таком случае, бесформенная и революционная послевоенная жизнь. Эти строки - конвульсии, которые позволят мне отбросить в забвенье последние куски прошлого, еще приставшие ко мне.

Новая кожа и новая земля! Земля свободы, столь возможной, земля Америки, предпочитаемая потому, что она молода и не затронута даже тенью драмы. Мою старую кожу можно будет найти повсюду понемногу - она разбросана на дорогах Нового Света, в аризонских пустынях и на равнинах Дальнего Запада, на пляжах Калифорнии и в промышленном Питсбурге, на берегу Соленого озера или на вершинах Ирокезских гор, вдоль перил "допотопного" моста в СанФранциско, где десять тысяч обнаженных девственниц, самых красивых в Америке, принимали меня, выстроившись в обличье ангелов двумя рядами органных труб, с лонами, прикрытыми морскими раковинами...

Моя метаморфоза традиционна, ведь традиция - самое драгоценное изменение и появление новой кожи. Речь идет не о косметической хирургии или увечье, но о возрождении. Я не отрекаюсь ни от чего. Я продолжаюсь. И продолжаюсь началом, ибо начал с конца. Состарюсь ли я наконец? Я всегда начинал со смерти. Смерть и воскрешение, революция и возрождение - таковы далинийские мифы моей традиции. Моя идиллия с Гала грозила обернуться смертью. В час, когда я пишу эти страницы, после семи лет совместной жизни, я решаю закончить эту книгу как роман или волшебную сказку - и обязательно обвенчаться с Гала в католической Церкви. Приехав в Париж, я хотел вместе с Жоаном Миро убить живопись. Сегодня живопись убивает меня, ибо я больше не хочу ее спасать и никакая в мире техника не кажется мне способной заставить ее жить заново.

Итак, доказано, что Дали равняется Дали, что я всегда тот же и что моя парадоксальная традиция - подлинная сила моей личности. Я продолжаюсь... Европа также продолжается... Со сторожевой башни, где я стою на посту, я все вижу и все понимаю. Я провижу будущее. Европа в межвоенный период прорывает свою старую кожу, свою заброшенность, свою лень, свои психологические оргии, свой материалистический скептицизм, свою ужасную обособленность, свое отсутствие веры. Она проснется ясной и осушит слезы. Революции канут в катаклизмах и естественная сила католичества - философского во Франции, воинствующего в Испании - победит и создаст единую Европу. Ватикан остается символом неделимости старого континента.

В начале нашей цивилизации люди, заложившие основы западной эстетики, выбрали из великого аморфного множества существующих орнаментов в виде листьев единственный силуэт листа аканта - в этом они бессознательно воплотили постоянную космогонию греко-романской эстетики перед лицом Востока и Дальнего Востока. Отвердев в коринфской капители, лист аканта пронес бессмертную силу через Рим, Паладиум, Людовиков XIV и XV, барокко, французскую революцию, Империю и стиль модерн до мировой войны. В самое последнее время можно было подумать, что он умер, но он уже раскрывает новые волюты в мозгу Сальвадора Дали. Да, я объявляю жизнь, объявляю новый стиль... Пришло время интегрировать, а не дезинтегрировать, строить сюрреализмом такое же веское, такое же полное и классическое искусство, как то, что в наших музеях. Покончено с тем, с чем покончено! В день, когда я посетил высланного в Англию Фрейда, незадолго до его смерти, он сказал мне:

- В классических картинах и ищу подсознание, в сюрреалистических ищу то, что сознательно!

Иначе говоря, это значило приговорить сюрреализм как доктрину и сектанство, чтобы классифицировать его в "состояниях духа" - так же у Леонардо драма стиля включала трагизм искусства. Фрейд особо занимался в то время "религиозным феноменом Моисея". Я вспоминаю, с какими трепетом он произносил слово "сублимация". "Моисей - это сублимация во плоти". Отдельные науки нашего времени специализировались на изучении трех констант жизни: сексуальный инстинкт, чувство смерти и страх пространствавремени. Эти ценности, раз проанализировав, важно сублимировать: половой инстинкт в эстетике, чувство смерти в любви, страх пространства-времени в метафизике и религии. Довольно отрицать! Надо утверждать. Довольно стремиться к излечению. Надо сублимировать. Стиль заменит автоматизм, техника - нигилизм, вера - скептицизм, строгость-небрежность.сдержанность- непринужденность, индивидуализм и иерархия - коллективизм и единообразие, традиция-экспериментаторство.

После Реакции и Революции - Возрождение.


карта сайта